Краткое содержание произведений, материалы для сочинений Русский язык, правила, правописание английский язык, сочинения, справочные материалы исторические сражения, мифы народов мира биология интернет-магазин
издательство Лицей, материалы для презентаций, сочинений, рефератов курсовых и дипломных работ по литературе, истории, английскому и русскому языку, биологии

Глава седьмая поэмы Гоголя "Мертвые души" в сокращении. Краткое содержание главы 7.

Перечень материалов
Авторы
Все книги написаны профессиональными литературоведами
© Издательство "Лицей"
© Шаповалова О.А.


Критики о произведении:

Еще читать: Анализ пьесы "Ревизор"


Мертвые души. Глава седьмая

Произведение сокращено в 15 раз.
Обычным шрифтом дан краткий пересказ.
Жирным шрифтом - авторский текст, необходимый для сочинений и творческих работ.

Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги с ее холодами, слякотью, грязью, невыспавшимися станционными смотрителями, бряканьями колокольчиков, починками, перебранками, ямщиками, кузнецами и всякого рода дорожными подлецами видит наконец знакомую крышу с несущимися навстречу огоньками, и предстанут пред ним знакомые комнаты, радостный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготня детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаньями, властными истребить все печальное из памяти. Счастлив семьянин, у кого есть такой угол, но горе холостяку!

Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека…, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы. Вдвойне завиден прекрасный удел его: он среди их, как в родной семье; а между тем далеко и громко разносится его слава...

В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в жизнь со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и посмотрим, что делает Чичиков.

Чичиков, проснувшись и полежав еще немного, вспомнил, что у него теперь почти четыреста душ, и от удовольствия щелкнул рукою. Он быстро вскочил с постели и не посмотрел даже на свое лицо, которое очень любил, в особенности круглый подбородок, которым часто хвастался перед друзьями. Надел сафьяновые сапоги, и, в одной рубашке, позабыв про приличия и возраст, «совершил по комнате два прыжка, пришлепнув себя весьма ловко пяткой ноги». Потом он, потирая от удовольствия руки, подошел к шкатулке и вынул из нее бумаги. Ему хотелось поскорее закончить дело, а потому он решил сам сочинить крепости, написать и переписать их, чтобы не платить подьячим. К двум часам все было готово. Но, глядя на эти листки, списки людей, которые когда-то были живы, что-то чувствовали и делали, Чичиков вдруг остановился и задумался, им овладело странное чувство.

Каждая из записочек как будто имела какой-то особенный характер, и чрез то как будто бы самые мужики получали свой собственный характер. Мужики, принадлежавшие Коробочке, все почти были с придатками и прозвищами. Записка Плюшкина отличалась краткостию в слоге: часто были выставлены только начальные слова имен и отчеств и потом две точки. Реестр Собакевича поражал необыкновенною полнотою и обстоятельностью, ни одно из качеств мужика не было пропущено; об одном было сказано: «хороший столяр», к другому приписано: «дело смыслит и хмельного не берет». Означено было также обстоятельно, кто отец, и кто мать, и какого оба были поведения; у одного только какого-то Федотова было написано: «отец неизвестно кто, а родился от дворовой девки Капитолины, но хорошего нрава и не вор». Все сии подробности придавали какой-то особенный вид свежести: казалось, как будто мужики еще вчера были живы. Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?» И глаза его невольно остановились на одной фамилии: это был известный Петр Савельев Неуважай-Корыто, принадлежавший когда-то помещице Коробочке. Он опять не утерпел, чтоб не сказать: «Эх, какой длинный, во всю строку разъехался! Мастер ли ты был, или просто мужик, и какою смертью тебя прибрало? в кабаке ли, или середи дороги переехал тебя сонного неуклюжий обоз? Пробка Степан, плотник, трезвости примерной. А! вот он, Степан Пробка, вот тот богатырь, что в гвардию годился бы! Чай, все губернии исходил с топором за поясом и сапогами на плечах, съедал на грош хлеба да на два сушеной рыбы, а в мошне, чай, притаскивал всякий раз домой целковиков по сту, а может, и государственную зашивал в холстяные штаны или затыкал в сапог, – где тебя прибрало? Взмостился ли ты для большего прибытку под церковный купол, а может быть, и на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле тебя дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: «Эх, Ваня, угораздило тебя!» – а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место. Максим Телятников, сапожник. Хе, сапожник! «Пьян, как сапожник», говорит пословица. Знаю, знаю тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по спине за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или с камрадом. А как кончилось твое ученье: «А вот теперь я заведусь своим домком, – сказал ты, – да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею». И вот, давши барину порядочный оброк, завел ты лавчонку, набрав заказов кучу, и пошел работать. Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через недели две перелопались твои сапоги, и выбранили тебя подлейшим образом. И вот лавчонка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: «Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку, все немцы мешают». Это что за мужик: Елизавета Воробей. Фу ты пропасть: баба! она как сюда затесалась? Подлец, Собакевич, и здесь надул!» Чичиков был прав: это была, точно, баба. Как она забралась туда, неизвестно, но так искусно была прописана, что издали можно было принять ее за мужика, и даже имя оканчивалось на букву ъ, то есть не Елизавета, а Елизаветъ. Однако же он это не принял в уваженье, и тут же ее вычеркнул. «Григорий Доезжай-не-доедешь! Ты что был за человек? Извозом ли промышлял и, заведши тройку и рогожную кибитку, отрекся навеки от дому, от родной берлоги, и пошел тащиться с купцами на ярмарку. На дороге ли ты отдал душу богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали. Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью! А вы что, мои голубчики? – продолжал он, переводя глаза на бумажку, где были помечены беглые души Плюшкина, – вы хоть и в живых еще, а что в вас толку! то же, что и мертвые, и где-то носят вас теперь ваши быстрые ноги? Плохо ли вам было у Плюшкина, или просто, по своей охоте, гуляете по лесам да дерете проезжих? По тюрьмам ли сидите, или пристали к другим господам и пашете землю? Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Антон Волокита – эти, и по прозвищу видно, что хорошие бегуны. Попов, дворовый человек, должен быть грамотей: ножа, я чай, не взял в руки, а проворовался благородным образом... Абакум Фыров! ты, брат, что? где, в каких местах шатаешься? Занесло ли тебя на Волгу и взлюбил ты вольную жизнь, приставши к бурлакам?..» Тут Чичиков остановился и слегка задумался. Над чем он задумался? Задумался ли он над участью Абакума Фырова, или задумался так, сам собою, как задумывается всякий русский, каких бы ни был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой жизни? И в самом деле, где теперь Фыров? Гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь, а носильщики между тем при кликах, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей площади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков, и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится весь в глубокие суда-суряки и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот. Там-то вы наработаетесь, бурлаки! и дружно, как прежде гуляли и бесились, приметесь за труд и пот, таща лямку под одну бесконечную, как Русь, песню.

«Эхе, хе! двенадцать часов!» – сказал наконец Чичиков, взглянув на часы.

Переодевшись в европейский костюм и стянув покрепче пряжкой свой полный живот, Чичиков направился в гражданскую палату совершать купчую. Он спешил не потому, что боялся опоздать, а потому, что хотел быстрее довести дело до конца. Не успел он выйти на улицу, как наткнулся на Манилова, который принялся его обнимать и лобызать. «Поцелуи с обеих сторон были так сильны, что у обоих почти весь день болели передние зубы». После столь теплого приветствия Манилов подал Чичикову свернутую в трубочку и связанную розовой ленточкой бумагу.

– Это что?

– Мужички.

– А! – Он тут же развернул ее, пробежал глазами и подивился чистоте и красоте почерка. – Славно написано, – сказал он, – не нужно и переписывать. Еще и каемка вокруг! кто это так искусно сделал каемку?

– Ну, уж не спрашивайте, – сказал Манилов.

– Вы?

– Жена.

– Ах боже мой! мне, право, совестно, что нанес столько затруднений.

– Для Павла Ивановича не существует затруднений.

Чичиков поклонился с признательностью. Узнавши, что он шел в палату за совершением купчей, Манилов изъявил готовность ему сопутствовать. Приятели взялись под руку и пошли вместе. При всяком небольшом возвышении, или горке, или ступеньке, Манилов поддерживал Чичикова и почти приподнимал его рукою, присовокупляя с приятной улыбкою, что он не допустит никак Павла Ивановича зашибить свои ножки. Чичиков совестился, не зная, как благодарить, ибо чувствовал, что несколько был тяжеленек. Во взаимных услугах они дошли наконец до площади, где находились присутственные места: большой трехэтажный каменный дом, весь белый, как мел, вероятно для изображения чистоты душ помещавшихся в нем должностей...

После некоторых блужданий по конторе приятели оказались у так называемого крепостного стола, за которым сидел сам Иван Антонович. Иван Антонович велел им идти к Ивану Григорьевичу, и Чичиков, вынул из кармана бумажку и положил ее перед Иваном Антоновичем. Чиновник бумажку «совершенно не заметил и накрыл ее тотчас книгою».

Войдя в зал присутствия, Чичиков и Манилов увидели, кроме председателя, и Собакевича. Чичиков передал председателю письмо от Плюшкина, и председатель согласился быть поверенным. Чичиков высказал пожелание закончить дело быстрее, объяснив тем, что хотел бы завтра уехать из города. Председатель пообещал выполнить его просьбу. Затем Чичиков попросил послать за поверенным одной помещицы, с которой он тоже совершил сделку, – сыном протопопа отца Кирилла. Председатель пообещал это сделать тут же и поинтересовался, где Чичиков собирается поселить купленных мужиков. Пока Чичиков рассказывал о том, что своих крестьян он намерен поселить в Херсонской губернии, пришли необходимые свидетели, и все расписались, каждый как мог. Иван Антонович управился весьма проворно: крепости были записаны, помечены, занесены в книгу и куда следует. Чичикову пришлось платить не много денег – председатель приказал из пошлинных денег взять с него только половину, а остальная часть была отнесена на счет какого-то другого просителя.

Когда все формальности были завершены, председатель предложил «вспрыснуть покупку». Чичиков выразил готовность угостить присутствующих, но председатель предложил отправиться к полицеймейстеру.

Когда проходили они канцелярию, Иван Антонович кувшинное рыло, учтиво поклонившись, сказал потихоньку Чичикову:

– Крестьян накупили на сто тысяч, а за труды дали только одну беленькую.

– Да ведь какие крестьяне, – отвечал ему на это тоже шепотом Чичиков, – препустой и преничтожный народ, и половины не стоят.

Иван Антонович понял, что посетитель был характера твердого и больше не даст.

– А почем купили душу у Плюшкина? – шепнул ему на другое ухо Собакевич.

– А Воробья зачем приписали? – сказал ему в ответ на это Чичиков.

– Какого Воробья? – сказал Собакевич.

– Да бабу, Елизавету Воробья, еще и букву ъ поставили на конце.

– Нет, никакого Воробья я не приписывал, – сказал Собакевич и отошел к другим гостям.

Гости добрались наконец гурьбой к дому полицеймейстера. Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» – а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, – это все было со стороны рыбного ряда. Потом появились прибавления с хозяйской стороны, изделия кухни: пирог с головизною, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра, другой пирог – с груздями, пряженцы, маслянцы, взваренцы. Полицеймейстер был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую. Вообще он сидел, как говорится, на своем месте и должность свою постигнул в совершенстве. Трудно было даже и решить, он ли был создан для места, или место для него. Дело было так поведено умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города...

За обедом изрядно подвыпившие приятели стали уговаривать Чичикова не уезжать и вообще тут жениться. Всем было весело, председатель обнимал несколько раз Чичикова со словами: «Душа моя! маменька моя!» Говорили о политике, о военных делах, «решили множество самых затруднительных вопросов». Чичиков, захмелев, рассуждал про трехпольное хозяйство, воображая себя уже настоящим херсонским помещиком, а когда понял, что зашел слишком далеко, попросил экипаж и поехал в гостиницу. По дороге он продолжал «нести всякий вздор», и даже дал Селифану указание собрать всех вновь переселившихся мужиков и сделать перекличку.

В гостинице Селифан сказал Петрушке: «Ступай раздевать барина!», и когда все было снято, Чичиков оказался в постели и «заснул решительно херсонским помещиком». А Петрушка тем временем вынес одежду барина в коридор и выбил ее. Когда он готовился занести ее в комнату, посмотрел вниз и увидел Селифана, который возвращался из конюшни. Они встретились взглядами и без слов поняли друг друга. Петрушка занес вычищенную одежду в номер, затем спустился вниз, и оба пошли в одном направлении, разговаривая о посторонних вещах. Путь их был недолог: перешли на другую сторону улицы, отворили закоптившуюся дверь и опустились в подвал, где сидело много таких же мужиков. Через час Петрушка с Селифаном вышли из заведения и молча, помогая друг другу обойти углы, дошли до гостиницы. Около четверти часа взбирались на лестницу, затем добрались до кровати и «оба заснули в ту же минуту, поднявши храп неслыханной густоты, на который барин из другой комнаты отвечал тонким носовым свистом».


Критики о произведении:

Еще читать: Анализ пьесы "Ревизор"


Запомнить страницу:



Rambler's Top100 Яндекс цитирования